Во избежание недоразумений сообщаю сразу, что в составе предков у меня не числятся: околоточные надзиратели, жандармские ротмистры, прокуроры военно-окружных судов и министры внутренних дел.
Зато с материнской стороны имеются полковники стрелецкого приказа при Алексее Михайловиче и думные дьяки, ведшие дипломатические переговоры с черкесами при Петре I — Есауловы, и другие воинские люди, в том числе упомянутый во 2-м томе «Крымской войны» академиком Тарле мой дед, командир Еникальской береговой батареи Ксаверий Цеханович. К сожалению, не могу ничего сказать о предках отца, так как, потеряв родителей в возрасте полутора лет, воспитываясь у чужих людей и в интернатах, он семейных преданий не сохранил. Из сказанного можно понять, что особо вредных влияний на формирование моей личности предки не имели.
Я пишу творческую автобиографию, и должен рассказать, как я стал писателем. Поэтому анкетную часть биографии на вышесказанном считаю законченной.
Первая моя попытка пройти во врата литературного Эдема относится к лету 1905 года, когда мне было четырнадцать лет. Ошеломленный (иного определения не могу найти) чтением лермонтовского «Демона», я за три каникулярных месяца написал поэму «Люцифер», размером в тысячу пятьсот строк чистым, как мне казалось, четырехстопным ямбом. Вложив в тетрадку с переписанной начисто поэмой закладку из георгиевской ленточки для красоты, я отдал ее на суд отцу, преподававшему историю русской литературы, или по тогдашней номенклатуре «словесность». Отца я не только любил. С первых сознательных лет я привык глубоко уважать его.
Через несколько дней, вечером, позвав меня в кабинет, отец, указывая на лежащую перед ним поэму, довольно сухо спросил:
— Каким размером это написано?
Я сразу понял, что он не хочет назвать это ни поэмой, ни даже просто стихами и, облизнув сразу пересохшие губы, робко сказал:
— Четырехстопным ямбом, папа!
— Ты уверен? — усмехнулся отец и после паузы нанес удар, — это, милый мой, может быть, хромой, колченогий, параличный, но никак не четырехстопный и даже вообще не ямб, а каша.
Я стоял, опустив голову.
— Мыслишки кой-какие воробьиные есть, — мягче сказал отец, — но рано лезть на штурм таких тем. Возьми, спрячь! Вырастешь, сам повеселишься, перечитав.
И, ласково потрепав меня по вихрам, вернул тетрадку.
Но я не захотел веселиться, когда вырасту. В ту же ночь я тайком схоронил «Люцифера», завернутого в три слоя золотистой компрессной клеенки, под акацией бульвара. Если за полвека никто не выкопал этого бумажного покойника, — он, вероятно, и сейчас мирно спит на углу бывших Виттовской и Говардовской улиц. Читая теперь, на склоне лет, некоторые поэмы молодых, но уже маститых поэтов, я сожалею, что пытался начать поэтическую карьеру во время слишком высоких требований к культуре стиха. Нынче, внеся в «Люцифера» кое-какие поправки с учетом идейных запросов современности, я триумфально въехал бы на нем в литературу.
Оскомина от неудачного опыта заставила меня длительное время не пытаться искать взаимности у строгой музы. Хотя микробы стихотворной заразы и обволакивали меня каждое лето, с седьмого класса гимназии и до первых студенческих лет, в поэтической обстановке Чернодолинской экономии графа Мордвинова. Перед моими глазами были два дурных примера: мой одноклассник Коля Бурлюк, младший из знаменитых Бурлюков, и совсем еще юный, в рваной черной карбонарской шляпе и черном плаще с застежками из золотых львиных голов, похожий на голодного грача Владимир Маяковский. Я с восхищением глядел в рот Коле, когда он, картавя, «бурлюкал» стихи, но старался уберечься от заразы. Для меня, как и для Маяковского, еще не был решен вопрос: вступать ли на тернистый путь поэзии или просто поступить в Училище живописи, ваяния и зодчества?>{1}
Поэтическое вдохновение хлынуло из меня неудержимым потоком в первый год студенчества. Я писал запоем и рвал написанное беспощадно, оставляя жизнь только немногим стихотворениям, относительно которых я был уверен, что отец не спросит меня — каким размером написано это? И весной 1911 года я с душевным содроганием увидел одно из этих стихотворений,>{2} превращенным в печатный текст нашей газетой «Родной край».
Через год небольшой цикл моих стихов был напечатан в московском альманахе «Жатва»,>{3} и это было уже моим введением во всероссийский храм литературы.
Обыкновенно принято задавать вопрос: кто из великих писателей оказал наибольшее влияние на становление молодого писателя, кого он считает своим учителем? На этот вопрос я не могу дать определенного ответа. Особых пристрастий у меня не было и нет. В нашей русской классической литературе я больше всего ценю лермонтовские стихи и лермонтовскую прозу; Льва Толстого, особенно в таких вещах, как «Казаки» и «Хаджи-Мурат»; романы Гончарова, пьесы Чехова, рассказы Бунина, поэзию Александра Блока. Во французской литературе мне дороги имена Стендаля, Флобера, Мериме, Мопассана, Франса. У англичан мне ближе всех несравненный Стивенсон, Диккенс, люблю малопопулярного у нас Сетон-Томпсона.