Если бы в июле 41-го добровольцу, рядовому — необученному солдату разведки 1-й Горнострелковой бригады — сказали, что, проведя три года войны в пехоте на передовой, он станет помощником командарма, в чине полковника, то, глядя на его беспрерывно распускающиеся и спадающие обмотки, все бы отчаянно смеялись, и я вместе с ними.
В Ленинградском Политехническом институте была команда альпинистов, руководимая тренером и капитаном Василием Сасоровым. В сороковом году она стала лучшей командой Советского Союза. Получила медали рекордсменов и выполнила нормы мастеров спорта.
В самом начале войны команда всем составом ушла на фронт. Добровольцами, рядовыми солдатами, разведчиками 1-й Горнострелковой бригады, вскорости ставшей болотнострелковой, ибо ее бросили не в горы, а защищать дальние подступы к Ленинграду.
Нас было десять человек коренных ленинградцев, и нас стали убивать. По одному, по два. Убивать… убивать.
Я, Левка Рубинштейн (теперь уже Лев Михайлович), остался в бригаде последним. Так Бог дал. И написал эти записки не о том, как стреляли, как наступали, как брали города и городки, как умирали… Я написал правду о том, как жили на войне. Письма к жене Ире, письма Иры к подруге Зине Мариупольской, неистребимая память о пожаре составили гвоздь, забитый мне в голову войной.
Молодой ленинградский аспирант-физик сунулся в пылающую печь и не может забыть, как пахнет дым. С течением новых струй старые кадры стали лишь медленнее проплывать, но не тонут, не гаснут, не выцветают. И вот прошло более сорока лет, а я помню, как у Кости Соболева слиплась на лбу прядка светлых волос… Милый Костя… Значит, имею право… и, значит, пишу.
В этих записках хотелось сохранить тон того глупого рыжего жеребчика, выпущенного на траву, какими мы были в сорок первом, и той битой старой клячи, ставшей умной к концу (или скорее после него).
Нас быстро убивали, поэтому в записках больше о себе.
Но! Я один из нас!
Посвящаю повесть погибшим первыми: Ване Федорову, Косте Соболеву, Сене Аскенази.
— А сколько жен было у всех ваших ротных и взводных?
— Несть числа!
— И всех ждали?
— Да!
— Но не всех умели ждать, — сказала она, — и поэтому не все вы выжили.
(Разговор с женой Ирой)
ОДНАЖДЫ Я СКАЗАЛ СВОЕМУ ДРУГУ, физику: «На нашей войне погибло двадцать миллионов человек, а что, если бы погиб еще один?» Он ответил: «Двадцать миллионов и еще один? Да он не имел бы никакого значения, ибо был бы вне чувствительности системы измерения».
А моя жена Ира сказала: «Все наоборот! Он имел бы большее значение, чем все ваши двадцать миллионов, ибо этот человек — мой муж Левочка, и он оказался двадцать миллионов первым и выжил. И еще потому, что я умела его ждать».
Ирочка еще сказала: «Конечно, поначалу я обижалась и огорчалась. Он был аспирантом, имел броню, и не обязательно ему было бросать меня одну с пятимесячной девочкой в обреченном на блокаду Ленинграде. Но потом я все поняла, и очень-очень его ждала, и поэтому он выжил».
Всего семь домов в деревне Теребутицы. Затерявшаяся в песках и болотах за Новгородом, она речку Шелонь обернула вокруг себя крутым уступом.
Мало ли у нас на севере таких речек с торфяной водой и низким берегом… Ложе их — торф. Они несут его в своем чреве, пока не вольются в следующий большой торфяник и не растворятся, затерявшись в нем. Речек таких тысячи и Теребутиц таких миллион.
Замшелые дома с большими сенными сараями и семью старухами, положившими до конца жить без дорог и магазинов, как на старом кладбище.
В начале деревни болото, в конце деревни лес. Лес редкий и бор сосновый на песчаной дюне, как чудо среди болот и исключение из правил. И вот наше командование доставило нас в край новгородских болот и этой деревни. Трудные и несчастные дни тянутся долго. Позже мы хорошо познакомились с такой тянучкой. Дни сочатся и неизвестно куда.
Неопределенность — одно из несчастий войны. Преодолевать ее мы не научились и позже, узнав лишь, что неопределенность и есть нечто независимое, но определенное на постоянство.
В Теребутицах никто не звал нас ни к обеду, ни к ужину. Десять альпинистов (одиннадцатого мы нашли позже), умеющих поесть за взвод, были забыты.
Начальная стеснительность не позволяла обращаться к командирам, занятым и озабоченным.
Еда — это глупость! Но в ней что-то есть, подумали мы и открыли мешки. В моем сидоре были пирожки, испеченные Ирочкой. Сеня Аскенази достал печенье, изготовленное его красивой сестрой Машей. (Сеня и Костя были и остались навсегда холостыми.) Карп принес коричневой воды из Шелони, и еда состоялась.
Никто нас не трогал, и мы никого. Кончался жаркий день шестого июля 1941-го года, наш первый день войны.
Не получая ни приказов, ни распоряжений, ни указаний, ни даже советов, мы расположились у задней стены сарая и пытались притянуть к себе сон.
Было тихо и тепло. Кузнечики стрекотали, как в самое мирное время. Сон ушел к тем, кто целый день копал окопы, а мы… Каждый думал о своем и находился под тяжестью ожиданий плохого и даже очень плохого.
Я засыпал и просыпался и опять пытался заснуть, сокращая эту тяжелую ночь мыслями о том, что лучше мимолетная и неважная жизнь, чем вечная память.