Александр Александрович Крон
Александр Твардовский
Воспоминания о сверстниках
К фронтовому разведчику Эммануилу Казакевичу литературная слава пришла уже после войны, к Ольге Берггольц несколько раньше - в годы блокады. Принадлежа по возрасту к нашему поколению, Александр Твардовский казался старше, до войны он был широко известен, А.А.Фадеев говорил о нем, как о надежде советской русской поэзии. Однако в мою жизнь поэзия Твардовского вошла поздно - в военные годы. В перечне писателей, награжденных в 1939 году орденом Ленина, имя Твардовского мне мало что говорило, и "Страну Муравию" я прочитал позже "Теркина".
О том, что значил Василий Теркин в жизни воюющего народа, написано много, и мне не хочется повторять общеизвестные истины. Скажу только, что, работая в военной газете, я особенно ясно ощущал потребность читателей именно в таком литературном герое - друге и собеседнике, мудреце и забавнике, выразителе мыслей и чувств солдатской массы. В редкой солдатской или матросской газете у Теркина не было близких родственников, а то и однофамильцев. Не помню точно, когда в осажденный Ленинград пришли первые главы "Теркина", помню только силу впечатления. То, что Теркин Твардовского на несколько голов выше своих собратьев, было очевидно и тогда, но еще не все понимали, что это не просто удача, а литературное событие, что в сутолоке походной жизни родился типический герой. В нашей "оперативной группе писателей" при Политуправлении Балтийского флота это поняли сразу. Вспоминаю свой разговор с писателями-балтийцами А.И.Зониным и А.К.Тарасенковым. "Как вы думаете, ребята, - сказал Тарасенков, - это останется? (сам он в этом не сомневался". "Похоже, что да, - сказал я. Теркин - это не прием, а самобытный характер. Что-то в нем есть от Тиля Уленшпигеля". "Для Тиля он, пожалуй, слишком целомудрен, - сказал Зонин. - А в общем, я с вами согласен".
После войны я перечитал все, написанное Твардовским, и постепенно он стал одним из самых близких и душевно необходимых мне поэтов. Но к личному знакомству не стремился. Несмотря на то, что друживший с Твардовским Казакевич отзывался о нем, как о человеке редкого ума и при некоторой капризности характера очень благородном, меня не покидала некоторая скованность и даже нечто вроде предубеждения. В замкнутости моего сверстника Твардовского, столь резко контрастировавшей с открытой приветливой манерой Фадеева, было что-то настораживающее.
Наше формальное знакомство состоялось года через два после войны. Мы оба занимались изучением классиков марксизма "по индивидуальному плану" и на кружки не ходили. Но однажды нас "индивидуалов" все-таки собрали вместе, чтоб обсудить последние решения о колхозном строительстве. Один из выступавших долго распространялся о проводившемся в то время вручении правлениям колхозов актов о навечном закреплении земель; по его мнению, это мероприятие разом решало все проблемы. Твардовский слушал молча и вдруг взорвался: "Акты - вещь хорошая, только на кой леший какой-нибудь тетке Дарье эти ваши грамоты? За образами что ли хранить? Болтаем по старинке о мужицкой тяге к своей землице, о собственнических инстинктах, а того не замечаем, что мужик вообще отвыкает от земли и тетка Дарья давно уже мечтает не о землице, а о твердой зарплате, как у городской работницы, чтоб было на что жить и растить детей". По тем временам это было очень смело, но говорил Александр Трифонович так страстно, убежденно и с таким очевидным знанием дела, что никто не решился с ним спорить. По окончании беседы мы вышли вместе, и Твардовский, все еще взвинченный, рассказывал мне какой-то, сегодня уже забывшийся, трагикомический случай из жизни родного ему смоленского села. С этого дня, встречаясь, мы стали здороваться, но настоящее знакомство произошло позже, в 1950 году, когда я пришел в редакцию "Нового мира" с рукописью своей пьесы "Кандидат партии". Когда пьеса была прочитана большинством тогдашней редколлегии, Александр Трифонович пригласил меня в свой кабинет, сказал несколько добрых слов о пьесе, затем вызвал С.Г.Караганову и объявил: "Вот ваш редактор. Если Софья Григорьевна посоветует вам что-нибудь толковое и вы с этим согласитесь - сделайте. Если нет - можете не слушаться". Работа с редактором проходила в дружественной атмосфере, и вообще заходить в редакцию на улице Чехова было приятно. Александр Трифонович сумел создать в журнале на редкость творческую и дружелюбную обстановку, в редакцию приходили как в клуб, поговорить, поспорить, выпить чашечку кофе. Остается только пожать плечами, когда кто-то утверждает, что Твардовский был недоступен для писателей и сотрудников редакции. Александр Трифонович бывал в редакции часто, и зайти к нему в кабинет было проще, чем к кому-нибудь из известных мне сегодня главных редакторов. Знаю случаи, когда Твардовский сам звонил или даже приезжал к автору взволновавшей его рукописи. Его переписка с начинающими авторами теперь она издана, поражает своей обстоятельностью и уважительным вниманием к незнакомым и неизвестным людям.
Как-то зимой Твардовский с Казакевичем зашли ко мне на дачу, и мы часа два проговорили о литературе. Зашел разговор с Бунине. Александр Трифонович в то время знал Бунина гораздо лучше меня и попрекнул за то, что я не читал "Жизнь Арсеньева". Затем сказал: "Я высоко ценю Бунина, но Чехова ставлю выше. На мой вкус, Бунин пишет слишком нарядно, все время ощущаешь, как это хорошо сделано. А вот у Чехова все так просто, что даже непонятно, какими путями он проникает в наши сердца. Писать как Чехов - это еще более высокое искусство".