Твое прошлое скрывается в твоем молчании, настоящее — в твоей речи, а будущее — в твоих ошибочных шагах.
Милорад Павич
Все эти тупые буржуа, без конца твердящие слова: «безнравственно, безнравственность, нравственное искусство» и другие глупости, напоминают мне Луизу Вильдье, шлюху ценой в 5 франков, которая однажды за компанию со мной отправилась в Лувр, где никогда прежде не была, и там принялась краснеть, прикрывать лицо руками и, поминутно дергая меня за рукав, вопрошала перед бессмертными статуями и полотнами: да разве можно выставлять на всеобщее обозрение такие неприличности?
Шарль Бодлер. Дневники
You are viewing RumpelstilZchen's[1]journal
01-Июнь-2009 01:22 am
«Не перечьте мне, я сам по себе, а вы для меня только четверть дыма» (с)[2]
МЕТКИ: СЕЙЧАС
Дверь моей комнаты открывается наружу, распахивается в широкий коридор, где осторожные шаги нежно глушит старая, но все еще прекрасная ковровая дорожка цвета мха. Дорожка фиксируется совокупностью премилых латунных держателей, довольно тяжелых. В детстве они напоминали мне майских жуков и иногда — корпуса летающих тарелок, сейчас не напоминают ничего. Просто держатели. Чуть левее — книжный стеллаж, он предваряет вход в библиотеку, но книг на потемневших от скуки дубовых полках давно нет. Какие-то нелепые сувениры, «Казань — город хлебный», расписные тарелки с фотографиями испуганных детей, пыльные глиняные фигурки слоников, лягушек и прочего никчемного зверья, неработающие часы, пустые коробки из-под чешских бокалов с цветными лошадиными мордами. Но меня привлекают вовсе не они. В первый же день, проворачивая ключ в двери моей комнаты, я упираюсь взглядом в Эту Вещь. Пальцы леденеют и выпускают желтоватый металл ключа, пальцы покрываются инеем, пальцы дрожат от холода, и я настойчиво напоминаю себе, что сейчас очень тепло и вообще — лето. Прислоняюсь к стене, стена дружественно принимает мой обморочный вес.
Мысли путаются, срываются вниз, одна обгоняет другую в стремительном падении, они кружатся себе в удовольствие, сцепившись маленькими подвижными щупальцами, обхватив друг друга поперек юрких округлых фигурок — в этом есть какое-то неожиданное сладострастие. Взаимная любовь собственных мыслей? Слогов в словах? Грохнувшись на ковровую дорожку, они разбегутся, милые. Останется одна.
Неужели я возьму Эту Вещь в руки? И всего-то двадцать лет прошло.
* * *
— Розалия Антоновна! — строго проговорила Юля, аккуратно закрепляя капельницыну иглу на худом предплечье пациентки. — Розалия Антоновна, милая, к сожалению, я вынуждена остановиться на одном вопросе… Знаю, для вас он неприятен. Но…
Розалия Антоновна демонстративно прикрыла выцветшие голубоватые глазки пергаментными веками, изображая глубокий оздоровительный сон.
Желтое восходящее солнце хитро и ловко забросило в комнату на пробу несколько лучей — порезвиться на барочном бюро с причудливой резьбой, высветить затейливыми неравными квадратами старомодные, но прелестные обои, отразиться в начищенной до блеска медной вазе, и — рикошетом — в темных Юлиных глазах.
Юля любит сигареты. Родным и близким, озабоченным состоянием ее здоровья и цветом легких, она легко цитирует Довлатова: «Если утром не закурить, то и просыпаться глупо!..» Предпочитает отшутиться, потому что не будешь же рассказывать всем и каждому, что под белесой папиросной бумагой ты находишь нерезаный вирджинский табак, а мелко наструганные элементы чего-то большого, может быть, сказочного счастья. Такого, как у Лукоморья, где дуб зеленый, или как на золотом крыльце, где по-прежнему спокойно сидят царь-царевич, король-королевич, сапожник и портной.
Юля зажмурилась.
— Силы у вас есть, — настойчиво продолжила она через паузу, регулируя скорость вливания в труднодоступные старухины вены живительного фарм-коктейля, — а вставать отказываетесь… Сидеть отказываетесь. Разговаривать отказываетесь. Что-то еще отказывались делать. Памперсов себе затребовали… Глупость какая! Это нам еще зачем — памперсы?
В дверь просунула лохматую голову Розка, третья, младшая и наименее нелюбимая дочь Розалии Антоновны. Юля подозревала, что хоть как-то терпеть дочерино присутствие старухе помогают их одинаковые имена. Все, относящееся к себе, Розалия Антоновна считала идеальным — по определению.
— Это Лилька натрепала, жопа шерстяная, — помолчав какое-то время, отозвалась Розалия Антоновна, не открывая глаз, — нажа-а-аловалась, курица яйцеголовая. Не имею ни малейшего желания выходить из этой комнаты. Равно как и общаться с толпой этих жирных родственных червей. А если я не имею желания что-то делать, то и не делаю. Как правило. Имей это. В виду, разумеется. А Лильке, сучке толстобрюхой, скажи, чтоб оставила свою вредную привычку вообще ко мне заходить. Так мне угодно. Это все. Оставь меня сейчас. Устала. И еще. Что там с компьютером моим? Починили, нет? Этим дубоголовым овцам ничего невозможно доверить. Узнай ты, прошу. И пусть сразу принесут, жопени-то целлюлитные порастрясут…
Розкина голова испуганно исчезла. Судя по всему, компьютер починен не был.
Юля встала с удобного мягкого стула с гнутой спинкой. К яркой и специфической речи своей пациентки она привыкла, изначально считая умение изящно ругаться определенным видом искусства. В устах старухи оно становилось боевым.