Не все знают, что старого Филиппа Мэтерса убил я, и убил его лопатой, сильнейшим ударом в челюсть, но сначала давайте я расскажу о своей дружбе с Джоном Дивни, потому что не кто иной, как Джон сначала свалил старого Мэтерса ударом по шее, а удар он нанес своим самодельным велосипедным насосом, который он смастерил из куска железной трубы. Дивни был сильный и, в общем-то, вежливый человек, но ленивый и склонный к пустым затеям. Кстати, именно он все и придумал, и он же подсказал мне взять с собой лопату. В тот день он отдавал приказания и потом, если это требовалось, объяснял, что и как.
Родился я ох как давно, мой отец был фермером, а мать держала пивную. Мы жили в том же доме, где располагалась и пивная, и дела, надо сказать, шли не так чтобы уж очень хорошо, наша закусочная была почти все время закрыта, потому что отец большую часть дня работал на ферме, а мать постоянно торчала на кухне, да и посетители почему-то появлялись не ранее того времени, когда все нормальные люди уже ложатся спать, а на Рождество и в другие праздничные дни они заявлялись еще позже. Я, кажется, так никогда в жизни и не видел мать нигде, кроме как на кухне, и никогда не видел посетителей в нашей пивной в дневное время, и даже вечером не припомню, чтобы их собиралось вместе больше, чем по двое или трое. Ну, правда, надо признать, что некоторую часть суток я проводил в постели, и вполне возможно, что и мать бывала где-то еще, кроме как на кухне, и, возможно, посетителей поближе к ночи бывало больше, чем двое или трое. Отца своего я помню смутно, но могу с уверенностью сказать, что он был человеком физически сильным и весьма молчаливым. Лишь по субботам слышал я от него парочку каких-нибудь фраз, да еще он, насколько мне известно, беседовал с посетителями нашей пивной о Парнелле[1] и заявлял, что Ирландия – чокнутая страна. А вот мать я помню очень хорошо. У нее всегда было красное лицо, с кислым выражением, наверное от того, что она постоянно толклась у плиты. Всю свою жизнь она только тем и занималась, что готовила чай, а готовила она его, чтобы чем-то заняться, в промежутках же между приготовлениями чая, чтобы скоротать время, она напевала старые песни, но без начала и без конца – какие-то отрывки. С матерью я состоял, пожалуй, в хороших отношениях, а вот с отцом мы были как чужие и почти ни о чем и почти никогда не разговаривали. Помню, как я сиживал в кухне и готовил уроки, и слышал сквозь закрытую, но совсем тоненькую дверь, как отец, расположившись в пивной на стуле под масляной лампой, беседует с нашей овчаркой Микой. Но что он ей говорил, я не мог разобрать – только бу-бу-бу и все. Отец отлично понимал всех собак и относился к ним как к человеческим существам. У моей матери была кошка, но то было какое-то совсем не домашнее животное, в основном она болталась где-то вне дома, ее вообще редко видели, да и мать не обращала на нее никакого внимания. Мы все в каком-то смысле были счастливы, каждый по-своему.
А потом пришел какой-то год, который начался где-то после Рождества, и когда тот год ушел, ушли из жизни и отец и мать. Овчарка Мика выглядела немощной и печальной и после того, как не стало отца, совсем не хотела заниматься овцами, а в следующем году и ее не стало. Тогда я был молод и глуп и никак не мог взять в толк, почему они все ушли от меня и почему не пояснили заранее, что и как. Мать оставила нас первой, и я помню того толстого человека с красной рожей, в черном костюме, который говорил моему отцу, что нет никакого сомнения в том, что она пребывает там, где ей и положено теперь пребывать, и что он – этот толстяк – уверен в этом, насколько вообще можно быть в чем-то уверенным в этой юдоли слез. Но он так и не сказал, где именно она находилась, и я решил, что толстяк сообщил отцу о том, где теперь обретается мать, по секрету и что она вернется к нам в среду, и поэтому я так и не спросил у толстяка, где же моя мама. А потом, когда ушел и отец, я подумал, что он отправился за мамой на нашей двухколесной повозке и привезет ее назад в этой повозке, но ни отец, ни мать в среду не вернулись; и мне было жалко, что они не приехали, и я испытал горькое разочарование. А человек в черном костюме заявился снова, оставался у нас в доме две ночи подряд и постоянно мыл руки в умывальнике в спальне, и читал книги. Появилось еще двое каких-то мужчин, один – маленького роста, бледный, а второй – высокий, в гетрах. У них в карманах было полно мелочи, и каждый раз, когда я у них что-нибудь спрашивал, они вместо ответа совали мне монетки. Помню, высокий говорил второму, коротышке:
– Несчастный бедолага!
Тогда я не понимал, кого он имеет в виду, и решил, что говорит он о том человеке в черной одежде, который постоянно возился в умывальнике в спальне. Но позже я все понял.
Через несколько дней меня самого увезли на легкой двухколесной повозке в чужую школу. Школа эта оказалась интернатом, в ней было полно людей, совершенно мне не знакомых, и молодых, и совсем старых. Вскоре я узнал, что то была очень хорошая школа и очень дорогая к тому же, но никаких денег тем людям, которые этой школой заведовали, я не платил, просто потому, что никаких денег у меня не было. Лишь много позже я разобрался в том, как это все было устроено и кто платил.