Оставим в покое эти века и тех, кто выжил
в радости и страданиях, — никто не виновен в том,
что мы не доделали, не хватило железа —
мы извели его на столько ненужных руин,
для общего баланса это не имеет значения,
годы маялись фурункулами и войнами,
измождённые годы, когда на самом донышке
враждебных бутылок замерцала надежда.
Ладно, как-нибудь поговорим, перемолвимся
с глазу на глаз с какой-нибудь ласточкой:
мне стыдно, вам стыдно, как овдовевшим старцам —
умерла правда, сгнила по стольким могилам,
лучше вспомнить о том, что нас ожидает:
в этот подвенечный год нет побеждённых —
пусть каждый наденет победную маску.
Видите маленький трёхслойный предмет?
Это — стимулирующий цилиндрик счастья,
управляемый — отныне — параллельными ведомствами
из древнего центра: я уверен (вы тоже)
в блистательной действительности изобретения:
под невидимым светом созрел виноград,
пшеница в поле становится хлебом,
кобылы рождают жарких коней,
которые сами состязаются с ветром,
концерны, подвижные, как сколопендры,
заваливают колёсами и часами пустыню.
Сеньоры, купите трёхслойную штучку,
в ней нет ни хлопковых, ни молочных примесей,
вот кнопочка, чтоб изменить всю землю,
купите трифазу, а то передумаю!
Бесконечность завершилась в цветах,
в длинном времени, которое стелется лентой,
в новизне воздуха, и, если мы наконец
найдём припорошенный пылью
механизм наиближайшего будущего,
разве это не будет радостью?
И на том спасибо — вот ещё один колосок,
и, возможно, всё позабыв, мы вспомним
истину, которой в общем-то нет.
Жёлтого, вечно жёлтого цвета
пёс, семенящий по листопаду,
он чертит в листве золотые окружности,
облаивает незнакомые дни.
Вдруг откроется: рядом с лазутчиком
на дикой границе — там, где начало
неизвестности, — скачет преданная
бесприютная собачонка осени.
Что меняется от земли до времени,
от запаха до запада — что меняется
от стрелы света до земного мига?
Кто отыщет семечко в чаще,
если те же деревья с тех же грив
роняют росу на те же подковы,
на сведённые любовью лица
и на пепел умерших сердец?
Планета, циновка тысячелетий,
цветёт, не зная ни смерти, ни отдыха,
цикличное изобилье послушно
весенним отмычкам солнца, плоды
срываются, становятся плодопадом,
тепло земли достигает ртов,
люди славят доброту своего королевства.
Хвала земле навозного цвета,
её выемкам и священным завязям,
закромам мудрости, где спрятана медь,
нефть, магниты, литье, чистота,
хвала молнии, похожей на молнию ада,
которую приютила праматерь корней,
чтобы хлеб поутру здоровался с нами,
невзирая на кровь и на смерть,
в которые облачаются люди —
дикий род, освящающий землю.
А мы, умершие, ставшие ступеньками времени,
мы, посеянные на спесивых утилитарных кладбищах,
сваленные в кучу на бедных боливийских погостах,
мы, мёртвые 1925, 26,
33, 1940, 1918, тысяча девятьсот пятого,
тысяча девятьсот тысячного, одним словом,
павшие до этой дурацкой цифры, —
сейчас, когда нас уже нет, — как же с нами?
Я, Педро Пустошь, Педро Зерно, Педро Никто, —
что же, у меня нет права
на четырёхзначное воскрешение?
И я хочу повидать воскресших, плюнуть им в лица,
этим выскочкам, которые вот-вот
попадут в передрягу, —
в самолёте, в поезде, в злобной войне, —
всем, кто, едва успев родиться и предъявить
оружие нового века, упал как подкошенный,
начал гнить посреди красной даты и красных вин!
Я тоже хочу выкарабкаться из могилы, —
я мёртвый, — почему бы и нет?
Почему недоношенные должны быть забыты?
Все приглашены на званый обед!
Это всего лишь еще один год,
еще один век с живыми и мёртвыми,
и надо соблюдать протокол,
поставить на стол не только живые,
но и сухие цветы, истлевшие венчики и тишину, —
тишина тоже имеет право на красоту, и мы,
депутаты смерти, хотим возродиться
хоть на краткий цветущий миг,
когда откроют врата грядущего счастья.
Я, Рамон Гонсалес Хладобород из Ниоткуда,
из Жужуя, с Параны, с Мутной реки, из Оруро,
из Маракайбо, Парраля, Овалье и Лонкомильи,
чёрт те откуда. Я, бедолага из бедного Третьего Мира,
пассажир третьего класса (Господи!),
осевший среди невиданно-нежных орхидей, —
я пришёл в этот вышеупомянутый 2000-ный год,
а что толку, мне-то какая польза
от этих трёх нолей, которые красуются
над моим нолём, над моим небытием?
Где сердце, ждавшее своего знамени?
Где человек, искавший самую чистую любовь?
Сегодня от меня остался лишь усталый скелет,
глаза, меркнущие перед этим новым отсчётом времени.
Новый отсчёт — а как же несчастные лачуги,
бедные школы, эти вечные лохмотья,
эта землистая неустроенность наших нищих семей?
Это и есть новый отсчёт, новый век, золотые врата?
Я молчу, чего уж там. Я пошёл,
латаный-перелатаный и весь в себе,
к чему все эти открытия —
вот он я и всё, что при мне:
злая судьба, работа какая похуже,
нищета нараспашку,
муравейная толчея,
бессчётная география нашего голода.
В отличье от него я, грехохотник,
я, вышедший из моды экс-новатор,
прорывший столько мёртвых, древних лет,
расселся у ворот тысячелетья,
разъярённый анархоббиталист,
готовый уплести в один присест
налившееся яблочко земли.
С моею флорой не сравнится флора
Флориды и Флоренции, мой рай —
пышнее всех раёв Вальпараисо.
Я полной грудью набираю воздух